Статьи и эссе

К оглавлению

Исповедь определяется, прежде всего, как добровольное действие. Поскольку все ее прочие смыслы могут существовать лишь при условии добровольности происходящего, исповедь в какой-то момент его создания неизбежно тождественна искусству. Это не единственное явное столкновение. Понятно, что именно присутствие исповеди в творении и направляет его дальнейшую печальную судьбу, поскольку акт доброй воли всегда понимается большинством как ненужный и излишний поступок. То, что создавалось как откровение, для публики в лучшем случае станет приятным отдыхом, а в худшем – поводом исполнить гражданский долг. В конце концов творчество добровольно всегда, восприятие же – никогда (хотя бы потому, что второе зависит от первого). Зрителю или читателю постоянно отводится нечистая роль духовника.

Возможно, наиболее губительный эффект, производимый тоталитарным режимом на искусство, состоит в следующем. В условиях диктатуры момент добровольности (а значит, и доля исповеди) в творчестве, несомненно, ценится больше, чем когда-либо. Со временем он превращается в опознавательный знак истинного искусства, и действие его на качество произведения кажется абсолютным. Иначе говоря, добровольность творчества становится обязательной для того, чтобы его результат признали настоящим искусством, что, конечно, обесценивает ее. При этом никакой тоталитаризм не способен регулировать появление неподдельных художников; в трагическую эпоху их ни больше, ни меньше, чем в любую другую. Количество талантливых опытов входит в противоречие с количеством «честных», и это надолго отравляет внутрилитературные, например, отношения.

Восемьдесят процентов времени, отпущенного на ХХ век, пришлись в России на режим, который черпал свою энергию целого из ограничения чужой, частной энергии. Ясно, что основная тяжесть такого ограничения легла на слово и письменность (как на носителей энергии почти божественной). При неизбежности последствий, уже описанных здесь, неизбежной стала и защита. Обесценившимся добровольности и исповедальности творчества литература не может противопоставить ни отказ от доброй воли, ни пересмотр понятия исповеди (из-за того, что исповедь включается в процесс творения бессознательно для автора). Но она может ввести в свой обиход понятие долга, необходимости создавать нечто. Помимо того, что долг писателя становится для русской литературы XX века только новой жизнью доброй воли, именно он сообщает поэтическому таланту черты гениальности. В этом и состоит защита. Причем, «необходимость» или «долг» совершенно не означают несвободу творца. В оборонительном смысле они подразумевают отчетливое осознание поэтом того, что он скажет в будущем. В смысле же различия между талантом и гениальностью они означают, возможно, прозрение самого предмета поэтического внимания и определяющее действие этого предмета на того, кто должен его описать – на творца. «Исповеди» Мандельштама, Пастернака, Бродского преображают не только духовника-читателя, но и их самих.

...Но, когда на дверном сквозняке
из тумана ночного густого
возникает фигура в платке,
и Младенца, и Духа Святого
ощущаешь в себе без стыда;
смотришь в небо и видишь – звезда.
(Иосиф Бродский, «24 декабря 1971»)

Вот окончание великого стихотворения. Библейская тема здесь не для намека на церковную исповедь. Момент слияния человеческого желания исповеди с человеческой доброй волей, породившей это стихотворение, в итоге дал нам Божество. Между таким началом и таким концом – переход от пожелания, возникшего у таланта, к обязанности, исполненной гением.

13 мая 1997